(второе, исправленное издание)
Отец-инквизитор
был стар, раздражителен и грозен не только для еретиков, продавших душу
дьяволу, но и даже для самых усердных в вере католиков в округе. Тёмная
монашеская ряса идеально гармонировала с его худой аскетической фигурой, хотя и
придавала шершавым впалым щекам и заострённому носу известную схожесть с
вороном. Окрестности Авиньона, где в начале XIII века не покладая рук трудился
отец Фома, были поистине райским уголком Прованса: холмистая местность с
живописными долинами и каменными замками тонула в море зелени и цветов, здесь
почти всегда сияло солнце и радостно пели птицы, тут даже дышалось как-то
необыкновенно легко… Однако, завидев вдали отца-инквизитора, всякий – и бедный,
и богач – стремился найти возможность свернуть куда-нибудь в сторону, для чего,
разумеется, тут же находилось множество причин. Если же отклониться от маршрута
не было решительно никакой возможности, то лица прохожих мгновенно принимали
самое набожное выражение, удивительным образом излучая все христианские
добродетели одновременно, в полной мере присущие, впрочем, одному лишь Папе.
–
Мир тебе, добрый человек! – обычно говорил при встрече негромко отец Фома. –
Любишь ли ты Иисуса Христа и нашу Матерь-Церковь?
–
Как же мне их не любить, ведь я всем им обязан! – начинал бить себя в грудь
местный крестьянин, лавочник или ремесленник. – Я никого так никогда не любил,
как нашего Господа и святую Церковь…
Отец-инквизитор
смотрел пристально в глаза очередного праведника, слегка морщась от любой
фальшивой интонации.
– А
нет ли в твоей деревне тайных врагов Христовых? – непременно затем спрашивал
отец Фома.
– А
кто их знает, врагов этих! – чесал в затылке крестьянин. – Может, они и есть
где, только я их не различаю из-за недостатка учёности.
–
Нужно быть внимательнее, сын мой, – терпеливо наставлял отец-инквизитор. – Ведь
все мы должны однажды принести Господу какой-нибудь плод…
И
такие плоды приносились. Еженедельно, по пятницам, ярко горели костры святой
инквизиции. Добровольно или под пытками местные жители сообщали отцу Фоме о
тайных иудеях, бездельничавших по субботам, подпольных сарацинах, глумившихся
над неизреченностью Божьего триединства, пугающе дерзких ведьмах, летающих по
ночам, и ещё непременно о еретиках-альбигойцах, (1) в последнее время особенно
часто об этих отвратительных альбигойцах. Во все дела неспешно вникал святой
отец.
Положив
руку на нестерпимо ноющий, измученный постами, больной желудок, мужественно
сдерживая стон, инквизитор брезгливо вошёл в грязный хлев, где держали
связанным пойманного накануне диакона альбигойской общины. Его уже пытали, но
допрос «с пристрастием» не дал желанного результата: еретик не отрёкся от своих
заблуждений и не выдал никого из сообщников, которыми, по донесениям верных
людей, многие деревни кишмя кишели здесь уже много лет.
–
Остаётся костёр! – доложили отцу Фоме его низколобые крепкие помощники, безнадёжно
разводя жилистыми руками.
– Вам
бы всё людей жечь, – мрачно оборвал их инквизитор, – учились бы лучше
переубеждать раскольников...
Прошептав
какую-то молитву, отец Фома присел на корточки возле лежащего в луже крови,
тяжело дышавшего немолодого уже альбигойца.
–
Как тебя зовут, упрямец? – отеческим голосом спросил инквизитор.
–
Жан, – с трудом прошептал еретик, часто вздрагивая.
–
Просто Жан? – удивился отец Фома.
–
Брат Жан, – слабым голосом повторил арестованный.
–
Развяжите Жана, дуболомы! – раздражённо крикнул инквизитор. – Не могу же я всё
делать сам! Неужели человек сбежит от вас в таком состоянии?
Двое
королевских солдат, приписанных к Святой комиссии, подобострастно извиняясь
перед патроном, мгновенно сняли с арестованного толстые верёвки и бережно
усадили его на чистом сухом месте, прислонив спиной к занозистой деревянной
стене. Теперь отцу Фоме стало очевидно, что у еретика сломан нос и выбиты
передние зубы, ногтей на руках не было…
Те
же солдаты принесли отцу-инквизитору широкое мягкое кресло, в которое он нехотя
сел.
–
Итак, Жан, в чём тебя обвиняют, чем ты прогневил Бога? – с некоторым даже
сочувствием в голосе, благожелательно начал беседу отец Фома, вытягивая перед
собой ноги.
– Я
катар, – хрипло ответил арестованный, размазывая рукавом бедной одежды кровь по
благородному и некогда красивому лицу, – и этим всё сказано.
– То
есть ты принадлежишь к богомерзкой секте, хулящей наши христианские святыни, и
ничуть не раскаиваешься в этом? – с мягким укором уточнил отец Фома.
–
Так и есть, – подтвердил Жан, бесстрашно глядя в глаза инквизитора.
–
Понимаешь ли, безумец, что тебя ждёт в ближайшие часы – ведь сегодня пятница! –
если ты не отречёшься от своих пагубных суеверий? – отец Фома невольно возвысил
голос.
–
Что меня ждёт? – еретик неожиданно улыбнулся, у него явно прибавилось сил. –
Скорая встреча с Господом! Ты можешь причинить боль моему телу, ты в этом деле
искусен… но никак не душе, которая тебе неподвластна.
–
Вот как, – нахмурился инквизитор, – и ты не боишься церковного анафемствования
и, как следствие, вечного огня в геенне?
Альбигоец
вновь улыбнулся и ответил с иронией:
–
Вот священник, презревший Господню заповедь о любви к ближнему, – даже к
злейшим врагам! – угрожает мне геенной, в которой сам уже стоит одной
ногой!..
–
Как прикажешь понимать твои дерзкие слова? – густые длинные брови инквизитора
взметнулись вверх.
–
Всё просто, святой отец, – Жан явно перехватил инициативу в беседе, – вот ты
пресыщен годами, утруждён делами и немощен, поминутно держишься за живот…
Закономерен вопрос: где сам будешь вскоре, и что тебе отмерят там за твои неустанные земные подвиги?
–
Молчать! – негодующе вскричал отец Фома, почему-то покрываясь неприятным,
липким потом. – Только я имею право задавать здесь вопросы! Или ты забыл,
еретик, что я могу велеть сию минуту расчленить тебя на сотни мелких
еретических кусочков?! Ты этого хочешь?
–
Веский богословский аргумент! – Жан рассмеялся беззубым ртом и спокойно
продолжил. – Веришь ли, мне всё равно, что ты сделаешь с этим измученным телом…
Душа моя давно стремится к своему Создателю. Когда цепи порваны и заключённый
бежит на свободу, – он счастлив. Убив тело, ты только освободишь мою душу,
которая с радостью вознесётся к Спасителю и на Последнем суде будет
свидетельствовать против тебя. Нет, не из ненависти (если ещё помнишь –
христиане любят всех!), просто нельзя таких страшных убийц впускать на злачные
пажити Царства Небесного…
– Да
ты, я вижу, философ! – инквизитор в свою очередь презрительно засмеялся, но вскоре
снова нахмурился. – Увы, я вынужден заниматься этой грязной работой. Куда
приятнее было бы сидеть на лужайке и сочинять изысканные теологические
трактаты, как другие монахи, немало в том преуспевшие… Только не забывай, что
меня на сей неблагодарный труд благословила Церковь! Еретики разрывают единое
Тело Церкви, режут его по живому, и от этого разделения страдает Господь Иисус,
который есть Глава Тела… Когда раскалённым железом тебе прижигают руки и ноги,
ведь голове тоже больно, не так ли? А её, представь, даже пальцем не тронули…
Вот почему наш Глава требует защитить Его Тело. Как сказано в Святом Писании,
ветвь виноградная, не приносящая плода, должна быть отсечена и брошена в огонь.
(2) И теперь я вижу, что одна из таких сухих ветвей – ты… Чтобы исполнить
пастырский долг и попытаться спасти твою бессмертную душу, мне придётся куда
сильнее сокрушить твою проклятую плоть. Следует выдавить из неё гордость
сатанинскую, дабы ты не глумился над верными слугами Христовыми!
Последние
слова отец Фома произнёс с воодушевлением и одновременно жёстко, как человек,
принявший бесповоротное решение. Однако и Жан уже был готов ко всему, поэтому
бесстрашно ответил:
–
Говорю тебе, несчастный: не в твоей власти будущее моей души! Даже больше тебе
скажу: не в силах ты причинить вред и плоти, ибо и тело это воскреснет в
Последний день, по Писанию, и уже не будет ни в чём иметь недостатка или изъяна,
даже если бы ты сегодня тысячу раз сжёг его, а прах развеял по ветру… Ведь не
напрасно сказано, что у рабов Христовых и волосы на голове все сочтены. (3) И
что теперь ты можешь сделать тем, кто без попущения свыше не уронит даже единого
волоса?!
–
Довольно, замолчи! – в гневе вскричал инквизитор. – Я сам прекрасный
проповедник!
– Ты
проповедник суеты и лжи, – не удержался от осуждения Жан, – ибо всю жизнь
противишься словам правды, записанным в божественной Книге!
–
Воистину, Библия есть матерь еретиков! – возводя глаза к убогому потолку,
театрально воскликнул отец Фома. – Что могут разуметь в ней крестьяне, без
намёка на богословское образование, в своей глухой деревне?!
–
Немногое могут, – неожиданно согласился Жан, но затем добавил: – только милостью
Божьей и крестьяне постигают в ней главное. Вот написано у Матфея: «Не бойтесь убивающих тело, души же не
могущих убить; а бойтесь более Того, Кто может и душу, и тело погубить в
геенне». (4) Посему я страшусь только Бога, а устрашившись Его, перестаёшь бояться
людей, даже тебе подобных… Что смерть тела – недолгая, временная! – в сравнении
с вечной смертью души?
– На
костёр его, живого, сейчас же! – закричал отец Фома, зажимая ладонями уши. – Не
могу больше этого слышать: чистые евангельские жемчужины из грязных уст
еретика…
– Мы
говорили: беседы тут бесполезны! – ободрились королевские солдаты, помощники инквизитора,
и, довольно переглядываясь, быстро приготовили во дворе всё необходимое для
очередного «аутодафе».
Когда
тело Жана, щедро обложенное вязанками хвороста, уже оказалось во власти огня, и
зловещий костёр, распространяя вокруг удушливый дым, стал взметать высоко вверх
языки багрового пламени, произошло нечто удивительное. Повидавший многое на
своём веку отец Фома озабоченно прикрыл ладонью от жара лицо и, улучив момент
между стонами страдальца, вдруг негромко и жалобно его окликнул.
–
Эй, Жан! Если ещё слышишь меня – прости Христа ради! Ей Богу, не держи зла и не
жалуйся там на меня… Так надо было,
понимаешь? На всё воля Божия… И не упорствуй, попроси у Господа прощения!
Поверь, людям всегда есть за что каяться… И передай там…
– Я…
передам!.. – последовал из костра хриплый кашель-ответ.
Затем
всё стихло. Костёр медленно догорал, обнажая страшное обугленное тело. Тогда инквизитор
закрыл лицо руками и растерянно прошептал: «Господи, неужели мы вместе с Жаном
сегодня исполнили христианский долг – каждый на своём месте?..»
________________________________
1. Альбигойцы (или катары) –
предшественники Реформации, в Средние века получившие широкое распространение
на юге Франции, проповедовали апостольское христианство и вели простую, строго
нравственную жизнь, жестоко преследовались Римско-католической церковью.
2. Ин. 15.6.
3. Мф. 10.30.
4. Мф. 10.28.
1
Жаркое лето 1916 года для крестьян деревни
Ивановки N-ской губернии было очень томительным.
Неподалёку проходила линия фронта, и хотя бои в этих местах носили вялотекущий,
позиционный характер, и хлеб было велено всё равно сеять и убирать, вопрос,
кому достанется урожай, оставался открытым. Крестьяне работали спустя рукава,
часто собирались в тени небольшими группами и подолгу обсуждали преимущества и
недостатки жизни «под немцем». В воздухе, что ни день, кружили аэропланы,
возбуждая любопытство и порождая слухи о сброшенных с неба шпионах. Жертвой
подобных слухов по непостижимой русской логике и стал Фёдор Петров, местный
проповедник и основатель баптистской общины, несколько лет назад поселившийся в
Ивановке вместе со своей большой семьёй.
Его «нерусская вера» чувствовалась сразу и во
всём: икон в доме не держит, лба сроду не перекрестит, чарку с вином никому не
подаст и ни от кого не примет, работает на выделенном ему дрянном поле как на
своём собственном, не жалея ни себя, ни жены с детьми. И вдобавок ко всему –
речами прелестными заманил в секту несколько душ православных, которые бегают
теперь к нему в дом ни свет ни заря, учатся по складам читать Евангелие и
кланяются там «немецкому Богу».
Долго ломал голову приходской священник отец
Лука, как прекратить это безобразие. Ещё до начала войны, выбрав удобный
момент, пожаловался было на беспокойного сектанта генерал-губернатору и
одновременно – собственному церковному начальству. Но тогда ничего путного из
этого не вышло. Ни гражданская власть, ни духовная – в лице епископа – не
вступились за священника и православную веру. Преступлений, говорят, уголовно
наказуемых, твой Фёдор Петров никаких не совершал, а что касательно веры, то
его императорское величество государь Николай Александрович милостиво даровали
теперь свободу совести всем сектантам... Так что подожди, отец Лука, пока
баптист тот украдёт что-нибудь или, напившись, буянить начнёт, тогда, мол, и
выселить его из села можно будет куда подальше.
Всё бы хорошо, да вот беда: не пьёт и не
ворует антихрист этот. Не святой он, конечно, жалуются на него время от времени
добрые прихожане, да всё это ерунда какая-то, зацепиться не за что. Но то было
до войны. А теперь время другое, время серьёзное. Теперь обещали на его
патриотический сигнал отреагировать должным образом: шутка ли, в доме у себя
Фёдор Петров намедни немца принимал, тоже баптистского проповедника по имени –
вот дал Бог имечко, истинно шпион! – Вильгельм Фридрихович Гоппе. Теперь всё,
теперь – Сибирь, лет на пять минимум. Слава Тебе, Господи, что наконец открылась
«тайна беззакония»!
2
– Фёдор, беги! Ну, беги же, Христа ради! –
увидев в окно машущего условным знаком сына Петьку, закричала жена и толкнула в
руки заранее приготовленный узелок с вещами.
– От них разве убежишь, Катя? – неуверенно
ответил Фёдор и задумался.
– Беги, через огороды – и в горы! – вновь
взмолилась жена. – Закончится война, вернёшься к нам... Прошу тебя! Нас, может
быть, одних не тронут...
Фёдор обнял жену.
– Бедная моя, как вы будете без меня?
– Господь поможет.
Фёдор побежал через огороды, когда пешие
полицейские уже подходили к дому. Катя долго не открывала дверь, давая
возможность мужу уйти как можно дальше. Почувствовав неладное, полицейские
обогнули дом и увидели бегущего человека. Местность была открытой, до подножия ближайшей
горы довольно далеко, а беглец уже немолод.
– Догоним без стрельбы, – решил урядник Громов
и скомандовал сопровождавшим его нижним чинам, – за мной бегом!
Четверо полицейских побежали по полю,
придерживая болтавшиеся сбоку шашки. Однако, несмотря на молодость и резвость
служивых людей, расстояние между ними и беглецом сокращалось медленно. Вскоре
стало очевидным, что сектант успевает добежать до склона горы. Полицейские
тяжело дышали. Громов хотел уже было стрелять, но, увидев перед собой почти
отвесные каменные глыбы, которые, казалось, не давали беглецу шансов нигде укрыться,
решил продолжать преследование.
Фёдор хорошо знал эти места, ставшие для него уже
родными, и, хотя спиной чувствовал приближающуюся погоню, надеялся, что сможет
от неё уйти на крутом подъёме. Гору в деревне называли Кривухой, и таила она на
своих неровных узких уступах множество неожиданностей и опасностей для незнающих
её людей. Добежав до первых спасительных крупных камней, Фёдор, несмотря на большую
усталость, стал ловко взбираться вверх по едва приметной тропе.
– Вперёд, за ним! – приказал урядник, тыча
указательным пальцем в небо. – Лови шпиона!
Трое полицейских, ворча под нос, полезли в
гору. Сам Громов остался внизу и, отдышавшись, выбрал удобное место для
наблюдения.
Вскоре двое преследователей вынужденно
остановились на склоне, резко уходящем вверх. С багровыми лицами, они разводили
дрожащими руками и виновато смотрели в сторону урядника. Однако третий
полицейский, несомненно, выросший где-то в горах, уверенно продолжал взбираться
по каменным глыбам. «Каков молодец! От Кравчука не уйдёт!» – удовлетворённо
подумал Громов, видя, что расстояние между полицейским и беглецом вновь стало
сокращаться.
Между тем силы оставили Фёдора, он в
изнеможении прислонился к каменной стене и в отчаянии воззвал к Богу: «Господи,
помоги!..»
Полицейский, оголив шашку, неумолимо
приближался.
– Сдавайся, шпион!.. Сейчас порублю!.. –
преследователь задорно посмеивался, он находился уже совсем близко от сектанта
и слышал его молитву. – Не поможет тебе Бог, не поможет!
Фёдор закрыл глаза, не желая видеть, как
поднимается его враг. Тот устрашающе стучал шашкой по камням и уже подбирался
сверкающим лезвием к его ногам. «Да будет воля Твоя...» – прошептал Фёдор
окончание молитвы.
И тут произошло нечто неожиданное.
Уже торжествующий полицейский, в двух шагах от
своей цели, вдруг пошатнулся, потерял равновесие и быстро съехал на животе до
того места, с которого только что угрожал Фёдору. При этом полицейский ударился
головой об острый камень и едва не сорвался вниз – в последний момент он с
трудом ухватился за край выступа и повис над пропастью. Бесполезная теперь
шашка валялась рядом с ним.
Урядник Громов нахмурился. Приказ станового
пристава об аресте сектантского проповедника оказался под угрозой невыполнения.
– Давай же, Кравчук, поднимайся! – ободряюще
закричал Громов снизу.
Но у Кравчука была пробита голова и порезана
шея, кровь заливала его застывшие от ужаса глаза, алым ручейком струилась на
маленькую каменную площадку, на которую, из последних сил подтянувшись на
руках, он пытался взобраться.
– О, Господи! – только и мог сказать Фёдор,
открыв глаза и оценив мгновенно изменившуюся ситуацию.
Теперь ему ничто не угрожало, можно было уходить
дальше в горы. Но как быть с полицейским? Долго ему не провисеть... Ещё совсем
недавно его преследователь куражился, метил шашкой по ногам, и вот теперь он из
последних сил держится за камни побелевшими пальцами, а рукоять его некогда
грозной шашки погружается в растущую на глазах кровавую лужу...
Фёдор тяжело вздохнул и стал спускаться к
своему неудачливому гонителю. Урядник Громов и двое полицейских внизу удивлённо
и настороженно следили за действиями сектанта. Вскоре ноги Фёдора встали на
площадку, залитую кровью врага. В этот миг его точно обожгла мысль: пришёл час
возмездия! В памяти всплыли слова из Ветхого Завета: «Возрадуется праведник, когда увидит отмщение; омоет стопы свои в крови
нечестивого... Блажен, кто разобьёт младенцев твоих о камень!» (1) Фёдору на долю секунды даже представилось,
будто бы он, ликуя, толкнул своего врага в пропасть...
Похолодев от этих мыслей, проповедник что было
сил схватил обеими руками несчастного полицейского. Сбивая дыхание, потянул его
на себя со словами Евангелия: «Отойди от
меня... сатана! Ибо написано... любите... врагов ваших... благо-слов-ляй-те...
проклинающих вас...» (2)
В следующую минуту беглец и его
преследователь, обнявшись, счастливые, уже сидели на крохотном горном выступе и
вместе благодарили Бога. Фёдор снял с себя рубаху и перевязал голову раненому.
На какое-то время они забыли о цели своего пребывания на этой горе. Небо их
обнимало со всех сторон.
Улыбался внизу и урядник Громов. Это не
помешало ему, впрочем, дать знак двум неловким полицейским быстрее взбираться
наверх. Те, успев немного отдохнуть, теперь смогли подняться чуть выше. Однако
вскоре перед ними предстал почти отвесный участок горы, где на высоком выступе непонятно
как оказались Петров и Кравчук. Полицейские, боясь свернуть себе шеи, окончательно
встали.
Тогда Громов сделался мрачнее тучи и, закинув
голову вверх, закричал:
– Кравчук! Ну, как ты там?
– Ничего... живой, слава Богу! – ответил не по
уставу подчинённый.
Кровотечение у него уже прекратилось. Он
пребывал в возвышенном и восторженном состоянии человека, только что
избежавшего неминуемой смерти.
– Кравчук! – продолжил жёстко Громов. – Слушай мою команду... Приказываю: арестовать
сектанта и спустить его вниз... Будет сопротивляться – руби шашкой!
Петров и Кравчук посмотрели друг другу в
глаза. Их лица стали серьёзными, но на них не было ни страха, ни озлобленности.
– Не могу, Громов... он мне жизнь спас! – закричал Кравчук, продолжая смотреть в глаза
Фёдору.
– Кравчук! – зловеще предупредил урядник. – Не
выполнишь сейчас же приказ, по закону военного времени пойдёшь под расстрел!..
И самаритянин твой пусть это учтёт, если ему тебя так жалко...
Кравчук опустил голову.
– Беги, – тихо сказал он Фёдору.
– Тебя расстреляют.
– А тебя сошлют в Сибирь.
– И в Сибири люди живут, это всё же лучше
расстрела! – улыбнулся Фёдор, ему уже было ясно, что делать дальше.
Полицейский с удивлением посмотрел на него.
– И ты пойдёшь из-за меня в ссылку, хотя
можешь бежать?
– Нам пора, – Фёдор положил руку ему на плечо,
– не вечно же тут сидеть...
Кравчук побледнел и с трудом встал на ноги.
Держась за каменную стену, он в отчаянии пнул шашку. Та полетела в пропасть, на
прощание что-то злобно проскрежетав.
Фёдор Петров вдруг громко запел христианский
гимн – казалось, камни вокруг зазвенели – и, помогая раненому полицейскому,
стал спускаться вниз. При этом ослабевший Кравчук рыдал, как дитя: «Прости
меня, друг... прости ради Бога!..»
Внизу полицейские растроганно наблюдали за
этой, почти библейской картиной. Даже суровый Громов тихо произнёс какую-то
молитву и едва заметно осенил себя крестным знамением.
3
Через неделю после описанных событий Фёдор
Петров, а также его жена и шестеро детей, лишённые имущества, вместе с группой
других сектантов из прифронтовых деревень были отправлены под конвоем в Сибирь.
Их провожали на станцию несколько отчаянно смелых единоверцев. Рядом с ними за
последней подводой, на которой теснилась семья Фёдора Петрова, какое-то время
шёл человек в военной форме, с перебинтованной головой. Провожающие приняли его
за солдата с германского фронта. По его щекам текли слёзы, и он всё время
что-то тихо повторял. Те, кто находился поблизости от него, рассказывали, что
слышали такие слова: «Есть Бог, есть!.. Он защитит, Он поможет!..»
______________________________
1. Пс. 57.11; 136.9.
2. Мф. 4.10; 5.44.
(еврейская история)
Случилось это в конце 1919 года, где-то сразу
после Хануки. Председатель N-ской ЧК
Михаил Рябинин (он же Мойше Рабинович), с энтузиазмом перекладывая протоколы
допросов из ящиков старого стола в только что конфискованный советской властью
у местного эксплуататора роскошный многостворчатый шкаф довоенной работы,
оступился и упал в собственном кабинете. Полежав немного в неестественной позе
и потерев ушибленное место, он стал подниматься и вдруг увидел мелькнувшую
где-то среди рассыпавшихся по полу листов знакомую фамилию: Фрухштейн.
Взволнованно раздвигая руками документы, Рябинин вскоре обнаружил нужный
протокол, о существовании которого ещё минуту назад даже не подозревал.
Действительно: «Фрухштейн Соломон, 1895 года рождения, уроженец местечка С.
близ Бердичева». Он, друг детства Шломо! Рябинин с забившимся сердцем заглянул
в его дело и с радостью обнаружил, что Фрухштейн задержан ЧК месяц назад по не
столь уж тяжёлому обвинению в пособничестве белогвардейцу, молодому офицеру,
которого просто лечил в своём доме от какой-то серьёзной болезни.
Рябинин властно окрикнул часового и приказал
тут же доставить Фрухштейна к себе в кабинет. Спустя пять минут Шломо уже
барахтался в объятиях председателя ЧК, не вполне понимая, что с ним происходит.
В переполненной камере он не раз слышал о страшном «комиссаре Рябинине»,
искренне боялся возможной встречи с ним, которой всё-таки не избег, но которая
неожиданно вылилась в самую тёплую встречу со старым другом Мойше Рабиновичем.
Воистину: «Коль славен наш Господь в Сионе!..»
Вновь позвав часового, Мойше мгновенно устроил
шикарный стол. Конечно, то была не фаршированная рыба со свежей халой, как в
детстве, но всё же нечто впечатляющее для скромного арестанта. Плеснув в
стаканы чудовищно пахнущего самогона, Мойше радостно провозгласил тост за
встречу. Шломо столь же радостно ответил на приветствие, но пить отказался.
– Лучше я поем, можно? – сказал он и, не
дожидаясь ответа, придвинул к себе варёную картошку и увесистую горбушку хлеба.
Мойше выпил один, не сводя счастливых глаз со
Шломо.
– Можно, теперь тебе всё можно, – проговорил
он, невольно крякнув и переводя дух, – завтра же утром тебя выпущу! Ты,
конечно, ни в чём не виновен. Прости, друг, – революция, сам понимаешь...
– Да-да, разумеется, я всё понимаю, –
скороговоркой подтвердил Шломо, ничего вовсе не понимавший, что уже третий год
творилось в этой стране, и по-прежнему даже не веривший, что ужасный чекист,
сидевший перед ним, – это его лучший друг детства Мойше.
– А помнишь, как мы с тобой мечтали найти клад
и сделаться первыми богачами в местечке? Ха-ха-ха! – пустился в приятные
воспоминания Мойше. – А помнишь, как вместе влюбились Соню Осик (какая была
красавица!), а она сказала, что выйдет замуж за того, кого из нас первым
попросят сесть у восточной стены в синагоге? Хо-хо-хо, правильная была
девочка...
Шломо охотно поддержал этот весёлый разговор,
и около часа из кабинета председателя ЧК слышался лишь дружный смех и то и дело
повторявшаяся фраза: «А помнишь... Нет, ты помнишь?!.»
И вдруг весь этот милый вздор разбился о
простой и в принципе необязательный для откровенного ответа вопрос Рябинина.
– А как ты вляпался в эту скверную историю и
попал к нам? Стоило ли рисковать жизнью из-за белопогонника? Зачем ты его
прятал и лечил?
Возникла неловкая пауза. Улыбки медленно
сходили с лиц друзей.
– Ты действительно хочешь это знать? –
серьёзно спросил Фрухштейн.
– Я пытаюсь придумать формулировку, почему я
тебя завтра выпускаю из-под ареста. Ты знал этого офицера, он что-то доброе
сделал для тебя?
– Нет, Мойше. Когда я подобрал этого человека
за городом, лежавшего на обочине без сознания, то видел его впервые в жизни.
– Какая глупость! Ты что-нибудь знаешь о
законах революционного времени? Тебя могли уже поставить к стенке, если бы мне
самому не попало в руки твоё дело... И всё же, зачем ты его хотел спасти?
Фрухштейн замедлил с ответом. Он вдруг
почувствовал, что если скажет сейчас подлинную причину, то последствия этого
будут самыми непредсказуемыми. И всё же, спустя минуту, он произнёс роковое
слово.
– Я стал христианином.
– Что? – не поверил своим ушам Рябинин. – Ты
стал выкрестом?
– Называй, как хочешь, но я верю в Иисуса, что
Он наш Мессия и Сын Божий... Иисус же однажды рассказал притчу, в которой
священник и левит прошли мимо израненного разбойниками и брошенного на дороге
человека, своего соотечественника, а один добрый чужестранец поднял его и
помог. Можешь считать глупым, но это и есть причина, почему я лечил того
несчастного, которого твои чекисты нашли у меня в доме и расстреляли...
– И ты его ещё жалеешь! – лицо Рябинина сделалось
чужим и суровым. – Жалеешь врага! Ты думаешь, он пощадил бы меня, если бы это я
попался ему в руки? Ты хотя бы знаешь, как они расправляются с чекистами?..
Рябинин на мгновенье задумался и затем
продолжил речь.
– Впрочем, даже не это меня в первую очередь задевает.
Но как ты, былой защитник Торы и древних традиций, сын почтенных родителей, с
кем мы вместе мечтали учиться в школе раввинов, отрёкся от веры отцов?! Ты,
может быть, скажешь, что я сам стал атеистом... Пусть! Но я как услышу голос кантора:
«Воззовём к Господу, да поможет Он нам»... или старую песнь «Мир вам, ангелы
Господни»... веришь, ком подкатывает к горлу. Нет, я никогда не предавал мечту
нашего детства – заставить христиан считаться с нами... Сколько праведников на
тебя взирает сейчас с небес – тех, кто был унижен, поруган, растоптан твоими
христианами... скольких из них силой заставили креститься, убили в погромах!..
И вот теперь Шломо Фрухштейн, чистокровный еврей – хоть клеймо ставь –
присоединяется к мучителям своего народа...
– Ты не понимаешь, существует совсем другое
христианство! – воскликнул Фрухштейн. – Я вступил в общину евангелистов. Это
настоящие верующие люди. Даже православные их гнали не меньше, чем евреев...
– Ну надо же! Мало того, что выкрест, ещё и к
сектантам подался, в кулацкую петрушку превратился. «Все люди – братья», – так,
кажется, у вас говорят?
Немного помолчали.
– Может, я пойду назад, в камеру? – тихо
спросил Фрухштейн. – Думай, что хочешь, только я не отрекусь от Мессии Иисуса.
– Нет, ты выслушаешь меня до конца, – недобрым
голосом сказал Рябинин, отхлебывая самогон из стакана и в раздумье прохаживаясь
по кабинету. – Ты помнишь раби Хаима, как он предупреждал нас от соблазна
христианства? «Кто крестится, – говорил он, – тот уже как бы русский, и учиться
ему можно в столице, и по службе преуспеть; да только наши старомодные родители
почему-то не спешили идти по этой лёгкой дороге...» Так учил старый Хаим, если
ты забыл. Да и я сам, может быть, для того и пошёл в революцию, чтобы избавить наш
народ от господства христиан-великороссов... Как же ты мог нас предать,
Шломо?.. Вспомни милого и рассеянного кантора Шимона, как он пел и плакал на
праздник Торы! Вспомни старую синагогу... Всё, всё ты перечеркнул. И вот теперь
я, начальник ЧК, умоляю тебя вернуться к вере...
После этих слов – случайно ли так получилось
или преднамеренно, кто знает – Рябинин достал из кобуры и положил перед собой
на стол маузер. Он, прищурившись, смотрел на Фрухштейна, который был теперь для
него как будто незнакомым человеком.
– Слепцы, ведущие слепцов! – взволнованно
отвечал Шломо. – Имеющие Писание, целующие его и не исполняющие! Столетиями ждавшие
Мессию, а когда Он пришёл, тотчас отвергшие Его... Не думай, что я не люблю
свой народ. Я готов молиться и вымаливать у Бога каждого еврея! Хоть ты и
замарал свои руки кровью в ЧК, я буду молиться и о тебе...
– Довольно, – гневно оборвал его Рябинин и
повернулся к двери: – Часовой, увести арестованного в камеру!
Оставшись один, Мойше медленно приставил холодное
дуло маузера к виску. «Всё суета, –
вспомнились ему слова мудрого человека. – В чём смысл навязанного нам на земле существования?..
Что было, то и будет; и что делалось, то
и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем…»
Рябинину хотелось умереть. Он уже много раз
обдумывал такой почётный исход из той кровавой мясорубки, в которой безнадёжно
крутился почти с самого начала гражданской войны. Но и на этот раз нечто его
остановило. «Какого друга… теряю!» – прошептал он, направляя дуло на папку с
делом Фрухштейна. Затем, откинувшись на стуле, он вдруг подбросил папку вверх и
тут же заученным движением вскинул маузер и выстрелил. Пробитое в самом центре
тоненькое «дело» метнулось к стене и почти бесшумно упало на пол.
На звук выстрела прибежал тот же часовой.
Увидев своего командира невредимым, он заулыбался и сказал:
– Ну, слава Богу, товарищ Рябинин, вы живы!
– А что мне должно было сделаться, Степан? –
грустно спросил Мойше.
– Ну, вы стреляли...
– Да, стрелял, но не туда, куда ты подумал...
Ты его уже отвёл в камеру?
– Не успел ещё, во дворе стоит, как раз у
кирпичной стенки... – угадывая ход мыслей хозяина, глухо ответил часовой.
– Для мировой революции пролетариата, – медленно
проговорил Мойше, – такие люди, как этот Фрухштейн, насквозь пропитанные
религиозным дурманом, – большое препятствие. Ты должен помочь революции...
Часовой понимающе кивнул и сказал:
– Это мы сейчас сделаем, товарищ Рябинин! Не
берите близко к сердцу...
– Только, Степан, без лютости, одной пулей,
прошу тебя.
– Так точно, не извольте беспокоиться, –
ответил часовой и вышел.
«Вот и всё, – подумал Мойше, – теперь
получится...»
Через минуту на улице раздался негромкий хлопок.
Он почти слился со звуком другого выстрела, который прозвучал в кабинете
председателя ЧК Михаила Рябинина.
«Избавь,
Боже, Израиля от всех скорбей его» (Пс. 24.22).
Голод усилился на земле… (Быт. 43:1)
В самом начале 1933 года, в сочельник,
колхозник-передовик Захар Семерюк, отец пятерых детей из украинского села Октябрьское
(бывшее Боголюбово), вместе с семьёй преклонил колени и, со слезами помолившись
Господу, отправился проверять поставленные им накануне в полынье небольшие
сети. Дело это было безнадёжное. В местной старице и в добрые времена рыбы
водилось негусто, а как настал голод, мужики ещё осенью исходили её вдоль и
поперёк с бреднем, выловив всё живое. Но с болью глядя на страшно исхудавших
жену и детей, Захар, и сам едва передвигавший ноги, как только на ночное небо взошла луна, достал из потаённого места испечённую
к Рождеству одну-единственную безвкусную, смешанную с отрубями лепёшку,
разделил её между членами семьи и двинулся в путь. «Съедим это и умрём», –
вспомнились ему печальные библейские слова вдовы из Сарепты Сидонской. Себе он,
однако, усилием воли сегодня не взял ни крошки, твёрдо решив, либо вернуться
домой с уловом, либо так и остаться на льду старицы… «Папочка поймает нам много
рыбки!» – радостно щебетала трёхлетняя Даша, и старшие дети тоже с надеждой
смотрели на отца, ведь завтра утром – Рождество.
Дорога, по которой пошёл Захар, пролегала рядом
с бывшим молитвенным домом, отобранным у верующих сразу после начала
коллективизации и превращённым теперь в колхозную контору. Всякий раз мимо
этого места Семерюк проходил с тяжёлым сердцем. Сколько здесь пробуждалось
воспоминаний! Сейчас дом выглядел холодным и высокомерным, подобно всякому богоотступнику.
Однако Захар хорошо помнил его другим: само рождение, когда будущую церковь
строили едва ли не всем селом; юность и зрелость, когда – ещё совсем недавно –
в нём собиралась большая дружная община, пресвитер и диаконы читали святые
Писания, пел хор, из ворот дома выезжали подводы с благовестниками,
направлявшиеся с христианской проповедью по соседним хуторам... Многие люди
тогда, вопреки советскому атеизму, обращались к Богу. А затем в том же доме, но
уже осквернённом, судили их доброго пастыря Василия Ткаченко и других братьев.
Всех их безжалостно раскулачили, объявив всенародно если не «эксплуататорами-кровопийцами»
(для чего местные христиане оказались бедноваты), то некими «подкулачниками».
Так и записали в заведённых на них уголовных делах перед отправкой на Север.
Бумага, как известно, всё стерпит.
Оставшиеся в селе верующие какое-то время из
страха перед властями не собирались вместе, однако затем небольшая группа всё
же начала тайно, преимущественно по ночам, проводить домашние богослужения.
Днём это были примерные колхозники, исполняющие волю поставленного советской
властью председателя, а по ночам – великие молитвенники,
со слезами взывающие к небесному Отцу. Прошлой ночью такое тайное собрание
проходило и в доме Семерюков. Как обычно в то тяжёлое время, пели вполголоса,
так же негромко читали Евангелие, горячо молились обо всей рассеянной Церкви, а
более всего – о хлебе насущном, чтобы, несмотря на усиливающийся голод, как-то
дотянуть до лета. И все верующие, ради Христа Иисуса, чем могли, делились друг
с другом.
Урожай зерновых, собранный осенью в их
местности, был вполне достаточен для безбедной жизни. Однако вскоре весь хлеб,
свезённый в колхозные закрома, исходя из высшей государственной
целесообразности, был до последнего зёрнышка сдан в район, и потому голод
сделался неизбежным. К началу зимы положение стало отчаянным. Люди быстро
опускались, ища себе хоть какое-то пропитание. В селе начисто исчезли кошки и
собаки. Начались смерти от истощения. Из соседнего колхоза доходили зловещие
слухи о людоедстве. Власть безмолвствовала, грандиозных масштабов голод в
стране замалчивался, газеты же писали о победах в социалистическом колхозном
строительстве…
Захар поначалу тоже сильно страдал от
хронического недоедания. Все овощи, собранные с их небольшого личного огорода,
он вместе с женой Марией скрупулёзно разделил по месяцам до весны, но семья не
укладывалась в эту скудную норму, запасы таяли на глазах. С грустью заметив
однажды, как ослабевает духом, начинает пререкаться с женой из-за малого куска
пищи, Захар возревновал о Боге, молился много часов кряду, не поднимаясь с
колен, и с ним произошла удивительная перемена, необъяснимая для людей неверующих.
Он вдруг перестал бояться умереть, явственно почувствовал себя готовым к такому
исходу, и, наверное, именно поэтому продолжал жить достойно образа Божьего,
сохраняемый высшей силой посреди окружавшего его земного ада.
И теперь морозной ночью, с трудом ступая по
глубокому снегу, Захар совсем не чувствовал голода и думал лишь о семье.
«Господи, о жене и детях молю, – беззвучно взывал он к Богу, – я своё уже
пожил... Спаси и сохрани их от голодной смерти! Сотвори чудо! Наполни мои сети
рыбой... ведь вся вселенная в Твоей руке и власти…»
Он вышел к укрытой снежным покровом старице.
Пушистый иней на прибрежных кустах таинственно искрился в лунном сиянии.
Пробитая Семерюком накануне полынья успела уже довольно прочно затянуться.
Достав из-за пояса топорик, Захар принялся рубить лёд. Ему не хватало сил,
поэтому приходилось часто останавливаться и отдыхать. Тогда слёзы неудержимо
лились из его глаз. «А что если всё напрасно, и дети его уже завтра начнут тихо
угасать?» – эта мысль надрывала отцовское сердце. И тогда он вновь рубил лёд –
так, что колючие крошки летели во все стороны. «Если не будет рыбы, –
ожесточился на какой-то миг Захар, – видит Бог, не сойду с этого места, лягу
умирать пред очами всего воинства небесного, радующегося Рождеству… Пусть ангелы
тогда спросят с Господа, почему Он омрачил Свой великий праздник смертью верующих
в Него малышей несмышлёных… Да, замёрзну прямо у полыньи, хоть одним ртом в
семье будет меньше…» Захару представились его дети, мал мала меньше, с плачем
бегущие утром к старице, рыдающая жена… «На всё воля Божия, – вновь рассудил
он, тяжко вздыхая. – "Насадивший ухо не услышит ли? И образовавший глаз не
увидит ли", в какой мы оказались беде?»
Наконец полынья была вновь прорублена. Рыбак
не спеша, с затаённой надеждой, что каждая лишняя минута даёт Богу больше
возможностей ответить на слёзные молитвы, принялся убирать лезвием топора
плавающие на поверхности льдинки, и делал это до тех пор, пока в чёрной воде
ясно не отразились мерцающие далёкие звёзды. Однажды, давным-давно, в такой же
канун Рождества, волхвы на востоке увидели в небе таинственную звезду и
отправились в путь… «Господи! – положив руку на сеть, страстно воскликнул
Захар. – Как Ты не допустил смерти Младенца Иисуса от кровавых рук Ирода, не
дай умереть и моим детям!»
Он ещё немного помедлил и, набравшись мужества,
добавил почти беззвучно: «Да будет воля Твоя, верую…»
Затем Семерюк легонько потянул сеть и сразу
ощутил её тяжесть. «Неужели примёрзла где-то подо льдом?» – первое, что пришло
ему в голову. Однако сеть понемногу стала поддаваться, и рыбак вскоре ощутил в
ней некое движение. «Благодарю Тебя, Отче!» – беспрерывно повторял Захар,
лихорадочно подтягивая сеть с неизвестно откуда взявшейся силой. Первая рыба
грузно посыпалась на лёд. «Господи, ведь это налимы!» – безошибочно определил
он самый ценный сорт рыбы, который когда-либо ловился на его памяти в этой
старице. Сеть с трудом проходила в неширокую полынью, рыбак только и успевал
откидывать крупных налимов в сторону.
После непродолжительной борьбы восемьдесят
семь больших и средних рыбин замерли на снегу у ног Семерюка. Несмотря на
мороз, Захар снял шапку, стал на колени и, простирая руки к небесам, от всего
сердца помолился: «Жив Господь Бог! И весь мир по-прежнему подчиняется Тебе!
Ликует дух мой, ибо ныне укрепилась вера моя, как никогда в жизни... Слава,
слава Тебе!..» Радостно и уютно было ему в эти
минуты, как ребёнку на руках у отца. А из разверстого сверкающего
ночного неба, казалось, лилось тихое рождественское ангельское пение.
Сложив рыбу обратно в сеть, Захар натужно
потянул свой улов по снегу. Это был последний труд его жизни. Такой груз
показался бы значительным и здоровому сильному мужчине. Семерюк чувствовал, что
уже не сможет вернуться на старицу, и потому не стал делить улов на части.
Недалёкий путь до дома занял несколько часов… «Только
бы дойти, только бы не обессилеть раньше времени!» – шептал сам себе Захар,
проваливаясь по колено в рыхлый снег. Всё пережитое им когда-то, радости и
горести, вереницей дум проплывало в угасающем сознании…
Когда под утро обессиленный Захар дополз до своих ворот и едва слышно постучал, Мария вскрикнула от радости и выбежала к нему. Дети ещё спали, и было достаточно времени поухаживать за мужем и приготовить необыкновенно вкусную праздничную трапезу для всей семьи.
Рождество прошло
весело. Дети были счастливы, что Бог ответил на их сердечные молитвы.
Чудесный
улов спас от голодной смерти семью, даже сильно ослабевшие дети вскоре
поправились. Так Семерюки, оставшиеся без отца, прожили до весны, когда Бог
послал им другую пищу. А вот ещё наловить рыбы в этой загадочной старице больше
уже никому не удавалось.
1
Весной 1942 года наша часть получила приказ об
очередном «выравнивании линии обороны». Так стыдливо именовали тогда
отступление. Отходить на указанный рубеж следовало тихо и без паники. Сложность
выполнения данного приказания заключалась в том, что впереди нас, на безымянной
высотке, успешно закрепилась рота лейтенанта Тимофеева. В течение последней
недели эта рота сражалась геройски, не раз спасая нас огнём пулемётов, и потому
мы не могли её теперь так просто оставить. А кабель полевого телефона, протянутый
к ним, давно перебит в нескольких местах. Сигнальным ракетам никто не верит,
поскольку ими часто забавляются немцы. Все воинские подразделения отходят...
Как известить Тимофеева, чтобы он не попал в окружение? Поле полностью
простреливается вражескими пулемётчиками и снайперами. До ближайшего окопа
передовой роты около ста двадцати метров. Уже трое посыльных были убиты...
– Нужен счастливый солдат, – озабоченно
говорит своим помощникам подполковник Агафонов. – Кого послать? Времени
остаётся так мало!
Но видя перед собой три трупа, больше
рисковать жизнью никому не хочется. Первый посыльный был убеждённым коммунистом
и добровольцем, но вера в ВКП(б) ему не помогла. Второму просто приказали
бежать, он был солдатом из штрафного батальона, но отчаянная смелость,
приобретённая в колониях Севера, не спасла его. Третьему «предложили
попробовать», он был человеком религиозным, носил зашитый в подкладке 90-й
псалом, но выпитая перед рывком кружка едва разбавленного спирта отяжелила его,
и теперь он неподвижно лежал на земле, пробитый пулями, не пробежав и половины
дистанции, рядом с двумя другими смельчаками.
– Нужен счастливый солдат! – твердит Агафонов.
– Немедленно найдите мне: хоть коммуниста, хоть беспартийного, еврея,
магометанина, попа-расстригу, чёрта с рогами, – только чтобы он голубем
пролетел эти проклятые сто метров и известил наших геройских товарищей о том,
что приказано отходить...
Но какой-то парализующий страх охватил всех
солдат. Никакие обещанные награды не воодушевляли. Вновь же приказывать кому-то
бежать с пакетом при таком упадке духа было малоперспективным занятием.
Требовалось чьё-то молодецкое желание совершить подвиг, но как это желание
пробудить? И тогда старший политрук Козлюк породил по-большевистски
замечательную мысль:
– А может быть, нам вывести перед строем
какого-нибудь шустрого рядового – у меня материал есть на многих! – как бы для
расстрела, а затем поручить ему искупить вину перед Родиной, доставить пакет
роте Тимофеева? А что, если всё равно помирать, это обычно вдохновляет народ на
подвиг...
Подполковник Агафонов, опытный военный, кисло
посмотрел на молодого политрука – он не сомневался, что у того имеется
«материал» и на собственного командира – и нехотя согласился на этот спектакль.
Что-то всё равно нужно было делать. Козлюк с азартом принёс несколько аккуратно
оформленных дел «кандидатов на подвиг»:
– Рядовой Хабибуллин, пулемётная рота, ругал
колхозы, допускал двусмысленные намёки о товарище Сталине...
– Это который? – нахмурил брови Агафонов. – Высокий
и чёрный? Нет, этот слишком неповоротлив, его сразу убьют... Кто ещё?
– Рядовой Прасолов, из артиллеристов, не
уверен в достаточной мощи Красной Армии, чтобы разгромить фашистов... Рыжий
такой гад, в очках, помнишь, я тебе его показывал?
– Не пойдёт, у этого плохое зрение. Если
потеряет очки, может пробежать мимо окопа, а наводчик – хороший, пусть повоюет
ещё!
– Рядовой Левин, рота Егорова, фанатичный
сектант, молится по ночам, подозревается в том, что во время боя стреляет в
воздух... Мне всё некогда его проверить!
– Неужели, правда? Откуда ты всё знаешь? Я
помню Левина с самого начала войны... Он, кстати, маленький и щуплый, в такого
попасть непросто. Только шинель ему нужно подрезать немного, уж больно длинная
она у него.
– Ну, это недолго поправить...
2
– Рядовой Левин, как чуждый
Рабоче-Крестьянской Красной Армии элемент и неисправимый баптист,
отказывающийся стрелять по врагу, приговаривается к расстрелу. Приговор
приводится в исполнение немедленно! – с искусным негодованием в голосе зачитал
перед строем роты Егорова только что набросанный карандашом текст обвинения
старший политрук Козлюк.
Подполковник Агафонов и другие офицеры стояли
рядом с непроницаемыми лицами. Рядового Левина отвели в сторону двое скалящих
зубы «ворошиловских стрелков». Лязгнули затворы винтовок. Левин закрыл лицо
руками и стал вслух молиться, тем самым косвенно подтверждая свою виновность.
Однако выстрелы так и не последовали...
– Я не закончил ещё читать, – неожиданно с
улыбкой продолжил свою речь Козлюк, – а дальше здесь сказано: «Но учитывая боевую
обстановку и искреннее раскаяние рядового Левина (последнее политрук добавил
исключительно ради красного словца), ему разрешается кровью искупить вину перед
трудовым народом и под огнём противника доставить срочное сообщение роте
лейтенанта Тимофеева».
После этих слов отцы-командиры уже не скрывали
своих чувств и окружили растерявшегося Левина, ободряюще похлопывая его по
плечам. Солдату вручили в руки секретный пакет и как бы невзначай стали
подталкивать в сторону бруствера.
– Ладно, – с трудом ответил им Левин, к
которому наконец вернулась способность соображать, – я побегу, только дайте мне
прежде как следует помолиться Богу!
– Что ж, молись, – дозволили
командиры-коммунисты, – это дело хорошее...
Отошёл тогда Левин в сторонку, чтобы никто не
мешал, пал на колени пред Небесным Отцом и горячо умолял Его даровать сил
вынести непомерное для человека испытание, которое столь внезапно обрушилось на
него. «В Твоей руке жизнь моя, – страстно шептал Левин, – ради славы имени
Твоего посрами этих безбожников!..» И никто из роты не смеялся, видя его
стоявшим на коленях, потому что там, наверху, валялись три мертвеца, недавние
посыльные, и все хорошо понимали, что сектанту Левину поручается почётное
задание лечь рядом с ними четвёртым...
Когда Левин встал с колен, то от
приготовленных ему традиционных «ста грамм» и «прощальной самокрутки»
решительно отказался. Командиры по-отечески нежно провожали солдата, как будто
и не они вовсе только что собирались его расстреливать. «Не хороните меня раньше
времени, Господь милостив!» – сказал им на прощание Левин, легко взобрался на
бруствер и, немного пригнувшись, побежал по полю к лейтенанту Тимофееву.
Нельзя сказать, что пулемёты красноармейцев
палили меньше вражеских. Стремясь прикрыть посыльного, они сделали всё
возможное. Но, очевидно, противник считал для себя делом чести уложить
очередного сумасшедшего русского, при свете дня в полный рост бегущего вдоль
немецких позиций. И потому после первых нескольких секунд, необходимых для
прицеливания, на Левина обрушился шквал огня из всех видов стрелкового оружия.
Сотни глаз напряжённо следили за ним с обеих сторон. Левин два раза падал,
скрываясь за пригорками. И каждый раз все думали, что он больше не встанет.
Видели даже, как пули били по его шинели... Но вот он почему-то снова
поднимался и продолжал, петляя, как заяц, проворно бежать, пока под
одобрительный гул грубоватой русской речи не нырнул в вожделенный окоп
передовой роты. Немецкая сторона ещё долго не могла успокоиться из-за
нанесённого ей оскорбления и вымещала свой гнев, беспорядочно обстреливая
позиции Тимофеева.
3
«Нет ничего невозможного для советского
солдата, по призыву сердца защищающего свою великую социалистическую Родину!» –
характеризуя подвиг рядового Левина, вскоре вдохновенно написал в полковой
газете старший политрук Козлюк. Далее его развёрнутая статья сообщала, как этот
«замечательный солдат» с честью выполнил, казалось бы, невыполнимое задание.
Благодаря его мужеству, рота лейтенанта Тимофеева своевременно и с
незначительными потерями вышла на предписанный ей новый рубеж обороны вместе со
всеми подразделениями. Высокая государственная награда ожидает героя...
– Ну ты тут загнул насчёт награды Левину, –
приземлил Козлюка подполковник Агафонов, тыча жёлтым от табака пальцем в газету.
– Мы же на днях его расстреливать выводили перед строем как отпетого баптиста!
Политрук огорчённо почесал затылок.
– Действительно, некрасиво получается... А так
представили бы его к ордену, наша часть прогремела бы. А мы – командиры,
воспитавшие героя... Кто же мог подумать, что он живым останется?
Судили-рядили Агафонов с Козлюком и наконец надумали
уже отпечатанный тираж газеты «Смерть врагу!» попридержать до первой вражеской
бомбёжки... А в отношении Левина распорядились: объявить ему устную благодарность,
выдать новую шинель и перевести от греха подальше служить в одну из медицинских
частей.
И только в роте лейтенанта Тимофеева пробитую
в трёх местах старую шинель Левина, – которого самого так и не оцарапала ни
единая пуля! – бережно, словно церковную реликвию, хранили ещё долгое время...
(рассказ старца)
К Пасхе 1953 года верующие N-ского красноярского лагеря готовились с
особенной радостью: в десятый малый барак на воскресные собрания к «сектантам»
стал приходить прибывший недавно по этапу, но посаженный ещё до войны,
православный священник отец Герман. За ним потянулись другие зеки, тоскующие по
христианскому общению. Небольшая община, состоявшая теперь из двенадцати
человек, условилась не касаться вопросов, разделяющих верующих на разные течения,
а оставить богословские споры до лучших времён. На всех у них было одно
Евангелие, разорванное по страничкам на случай обыска. Провести утреннее
пасхальное богослужение поручили отцу Герману, для причастия ещё с вечера приготовили
кусочек чёрного хлеба (из зековской пайки) и кружку чая – вместо чаши с вином.
Проповедь должен был также сказать баптистский благовестник Савелий Дубинин.
Однако начальство лагеря, до времени смотревшее сквозь пальцы на собрания
«божников», на этот раз приготовило им неприятный сюрприз.
Утром в воскресенье вместе с первым ударом в
рельс у штабного барака на весь лагерь было объявлено, что день будет рабочим.
План, дескать, до конца не выполняется, дело нужно поправлять, а потому все –
марш на «воскресник», на общие работы, на лесоповал, и никому никаких поблажек!
Начальник лагеря майор Зубов в начищенных до блеска сапогах, в тёплой шинели,
ладно сидевшей на его широкой и сильной фигуре, в сопровождении двух немецких
овчарок на длинных поводках, прохаживался между бараками и мрачно наблюдал за
неспешным построением на развод. Заключённые нехотя слазили с нар, всеобщее
недовольство было налицо, однако бунта в лагере ничто не предвещало, и не такое
видели и терпели зеки...
Сразу после подъёма несколько братьев
собрались вместе и задали вопрос Савелию (его лагерный номер был Д-184) и
Герману (С-522), как быть. Лица у пастырей были встревоженные, о чём-то они уже
успели переговорить между собой.
– Поступайте, как велит... ваше сердце, – с
трудом подбирая слова, сказал Савелий, – а мы с Германом идём на пасхальное
служение!
Когда всё население лагеря выстроилось на
развод, чтобы шагать в лес по своим делянам, в малом бараке сошлись пятеро
заключённых для празднования Пасхи.
– Пять отказчиков в десятом! – тут же донесли
Зубову.
– Ах, вот как, – начальник лагеря недобро
усмехнулся, – отправляйте мужиков на работу, а с недовольными я разберусь
сам...
Спустя пятнадцать минут майор Зубов с собаками
и трое вызванных им караульных с автоматами вошли в мятежный десятый барак. Из
дальнего угла доносились слова церковного песнопения:
Христос воскрес из мёртвых,
смертью смерть попрал
и сущим во гробах жизнь даровал...
– Так это наши смиренные божники бузят! –
громко и презрительно оборвал поющих Зубов. – Песенки свои распевают, когда другие
лес валят... А ну, выходи во двор строиться!
Все пятеро заключённых вышли из барака. Во
дворе они увидели, как вдалеке через широкие лагерные ворота проходила
последняя колонна, направлявшаяся под конвоем на работу. Всходило солнце,
стояло чудесное пасхальное утро.
– Вы знаете, что я рассусоливать не люблю: кто
из вас идёт работать – отходи налево, кто не желает – направо, к стенке!
Солдаты для большей убедительности слов
начальника лагеря передёрнули затворы автоматов. Один из братьев, опустив
голову, тут же испуганно отошёл влево. Остальные стояли не шелохнувшись.
– Направо, к стенке, я сказал! – заорал Зубов.
Овчарки, услышав интонацию хозяина, злобно
залаяли. Тот их ласково потрепал за загривки. Тем временем четверо братьев
встали у бревенчатой стены барака.
– Ты, поп, – Зубов указал пальцем на отца
Германа, и три автомата одновременно развернулись в его сторону, – пойдёшь
работать?
– Нет.
– Ты? – палец вместе с автоматами переместился
на молодого брата Василия.
По лицу юноши было видно, что он колеблется.
Тогда Зубов достал свой табельный пистолет и приставил его к виску отказчика.
– Будешь работать?
– Да! – не выдержал Василий и отбежал в
сторону.
– Хорошо, – лицо начальника лагеря просияло, –
кому ещё синод разрешает работать на Пасху? Как насчёт тебя, Ф-319? – он ткнул
пистолетом в грудь третьего брата.
Тот молча отошёл к двум верующим, павшим духом.
– И остался у нас ещё пресвитер, так, кажется?
– четыре ствола смотрели чёрными отверстиями на Савелия.
– Нет, я не буду сегодня работать, – тихо, но
решительно ответил он.
– Итак, было у нас пятеро отказчиков, а теперь
только двое. На весь лагерь! – подвёл итог Зубов. – Раскаявшиеся сейчас пойдут
с конвоиром на деляну, где их ожидает честный труд вместе со всеми, а этих двух
лентяев нам придётся сегодня хоронить...
Начальник лагеря кивнул одному из автоматчиков,
и тот, посмеиваясь, повёл троих братьев в лес, на самую тяжёлую и унизительную
работу.
Зубов в упор смотрел на несломленных отказчиков,
и его гнев разгорался с новой силой. С каким удовольствием он бы сейчас
пристрелил этих фанатиков! Парой безликих зековских номеров стало бы меньше,
невелика потеря. Но Сталин уже умер... Старый мир, в котором майор Зубов чувствовал
свою необходимость и значимость, рушился на глазах. Уже многие выдвиженцы Хозяина
потеряли посты, из столицы поползли слухи о скорой массовой амнистии
заключённых в стране, а новая секретная инструкция строго предупреждала против
самовольных расстрелов в лагерях. И что он теперь может сделать этим божникам,
всего-то отправить в БУР? (1)
Однако вкусивший крови волк уже не станет вегетарианцем... Зубов испытующе
посмотрел на своих овчарок: красавицы Веста и Стела, сильные, послушные ему.
Ведь могли же они сами сорваться с поводка? Такое иногда случается...
Отказчики, скажем, выбегали из десятого барака, пытаясь скрыться, а он в это
время инструктировал караульных, говорил им о необходимости соблюдать
социалистическую законность. Тут овчарки неожиданно сорвались с поводка и
погнались за зеками. Пока к ним подбегали, всё уже было кончено... Такой вот
несчастный случай.
Начальник лагеря оглянулся по сторонам и нежно
улыбнулся караульным. Он знал этих солдат давно, они лишнего не скажут. «А ну,
заглянем за барак!» – Зубов загадочным голосом обратился и к заключённым, и к
охране. Все вместе они проследовали на задний двор. Туда ещё не проникли лучи
солнца, и потому там было сумрачно и холодно. Вдоль барака тянулись ряды старой,
провисавшей до земли колючей проволоки. Начальник лагеря приказал, чтобы
Савелий и Герман вновь встали к стене. Те, готовясь к расстрелу, принялись
молиться. Они твёрдо решили чтить святой пасхальный день до конца. «Воскресивший Господа Иисуса воскресит и
нас!..» (2) – вслед
за апостолом с жаром повторил Савелий и протянул руку отцу Герману. Тот крепко
сжал её.
«Взять!» – в ту же секунду ожесточённо
выкрикнул Зубов. Наученные по этой команде перегрызать горло, грозно зарычав,
Веста и Стела бросились на христиан. Измождённые тяжёлым трудом и недоеданием
тела заключённых, казалось, были для них лёгкой добычей. Однако, в два прыжка
настигнув свои жертвы, овчарки почему-то остановились, закружили на одном
месте, жалобно скуля, а ещё через мгновение – завиляли хвостами и мирно улеглись
у ног друзей.
– Это ли не чудо Божье? – восхищённо прошептал
Савелий.
– Велик Господь, – отозвался Герман, – готовься,
сейчас будут стрелять!
Вскоре действительно раздались выстрелы –
разъярённый Зубов расстрелял всю обойму в своих любимых собак, никогда прежде
его не подводивших. Те с безразличием приняли пули, которые их хозяин мысленно
посылал в непокорных христиан. Остаток святого дня и всю последующую неделю
Савелий с Германом провели в мрачном БУРе, на хлебе и воде, без горячей пищи.
Но разве это могло уже сколько-нибудь омрачить великую радость, проистекавшую
от реального Божьего присутствия среди них!
Христос воскрес из мёртвых,
смертью смерть попрал
и сущим во гробах жизнь даровал...
__________________
1. Барак усиленного режима, лагерный штрафной
изолятор.
2. 2 Кор. 4.14.
Главная
страница | Начала веры
| Вероучение | История | Богословие
Образ жизни | Публицистика | Апологетика | Архив | Творчество | Церкви | Ссылки